ЛОДОЧНИК | ТАЁЖНАЯ ИСТОРИЯ
Забытые тропы
ЛОДОЧНИК | ТАЁЖНАЯ ИСТОРИЯ
15 063 просмотра · 13 дней назад
Забытые тропы
4,58 тыс. подписчиков
15 063 просмотра · 13 дней назад
Тёсло замерло в воздухе, не дойдя до дерева. По свежему борту долблёнки, над которой Аполлинарий Игнатьевич горбился третью неделю, ползла тонкая тёмная трещина — от носа к середине, с волосок толщиной, но живая, как след змеи по песку. Старик наклонился, провёл пальцем вдоль. Дерево «повело» не само. Осина, вымоченная и высушенная как надо, так не трескается. Её кто-то качнул поперёк, надавил бортом на камень — вчера, когда лодка ещё сырая была изнутри.
Он знал эту осину с корня. Сам присмотрел её три года назад, в распадке за третьей релкой, — прямую, без свили, с гладкой корой. Сам свалил, сам выдержал под навесом два лета, переворачивая, чтоб не повело. Дерево ему верило. А теперь по нему шла эта тёмная жилка, и старику казалось, будто трещина легла не по дереву, а по нему самому.
За спиной, отводя глаза к реке, топтался приезжий. Тот самый, что вчера под вечер сел в недоделанную лодку без спросу — покачаться, руки к веслу приложить. Аполлинарий тогда смолчал. И сейчас молчал.
Он выпрямился медленно, придерживая поясницу. Семьдесят четыре года — не шутка, разогнуться после низкого наклона стало делом отдельным, с оглядкой. В пояснице кольнуло знакомо, потянуло от бедра книзу — к перемене погоды всегда так тянуло, да только погода нынче не менялась, третью неделю жгло без роздыха. Тёсло опустил на бревно, не бросил — положил, как кладут уставшую руку. Август плавил берег. Мошка висела над водой серым столбом, лезла в глаза, в уши, под ворот рубахи, и от неё саднило шею, натёртую солёным потом. Вода в Мане упала до камней, обнажила отмели, галечные косы, и река шла тихая, обмелевшая, будто и сама притомилась от жары.
«Последняя, — думал старик, глядя на трещину. — Эта долблёнка — последняя. И делал я её не на продажу».
Он не сказал ни слова. Не обернулся. Внутри всё кипело глухо, как вода под тонкой корочкой льда, — а лицо оставалось каменным. Так страшнее, если б знал этот городской: когда старый мастер молчит, это хуже брани. Была бы у него сила прежняя — может, и прикрикнул бы, как прикрикивал когда-то на артельных, на молодых да ленивых. А теперь силы уходили на другое: на то, чтоб дотесать. Чтоб успеть. Крик — он ведь тоже сила, а её беречь надо.
Аполлинарий отложил работу и пошёл к воде — ополоснуть руки, остудить лоб. Шёл по горячей гальке, и камни под подошвами отдавали дневным жаром, будто из печи выгребенные. У самой кромки присел на корточки, зачерпнул горстью. Тёплая. Река в такую сушь прогревалась до самого дна на перекатах. Он плеснул в лицо, провёл мокрой ладонью по седой щетине, и капли повисли на бровях. Стало легче — самую малость.
— Здравствуйте, дорогие мои. Заходите на огонёк, садитесь поближе. А кто ещё не с нами — гляньте, подписаны ли на канал, чтоб не растерять наши тихие таёжные вечера. Ну, а мы дальше пойдём.
Родион переминался за спиной, ждал, что старик закричит. А тот не кричал. И от этого молчания парню было хуже, чем от любого крика. Он открыл было рот — оправдаться, что не нарочно, что лодка сама качнулась, — да так и не сказал ничего. Проглотил. Постоял, поковырял мысом ботинка гальку. Внутри свербело: сказать что-нибудь, разрядить эту тишину, — а слова не шли, застревали.
Осина пахла горько и свежо, стружка золотилась на бревне, и в этой золотой куче ковырялась мошка. Пахло ещё варом из мастерской, тёплым деревом, речной тиной с обмелевших камней — тем августовским духом реки, что стоит над берегом в сушь. Старик сидел у воды долго. Слишком долго для простого умывания.
Родион не выдержал первым — сунул руки в карманы и побрёл вверх, к избам, разбрасывая гальку носками городских ботинок, вовсе не годных для здешнего берега. Ботинки были светлые, модные, с тонкой подошвой, и уже все обрезались о камни, побелели по швам от воды. Старик, не оборачиваясь, слышал этот неровный, злой шаг — и по одному шагу читал человека, как иные читают лицо.
К вечеру жара чуть спала. Солнце завалилось за кедрач на том берегу, и река потемнела, налилась синим. От воды потянуло прохладой, мошка чуть осела, ушла к траве. Аполлинарий спустился ниже мастерской — к паромному причалу, где Пелагея Саввишна перегоняла свой паром через обмелевшую Ману.
Паром был старый, дощатый, на тросе, натянутом от берега к берегу. По большой воде ходил ходко, а нынче, на спаде, то и дело чиркал днищем по мели, и паромщица налегала на шест, спихивая его с галечных гряд. Доски настила рассохлись, посерели, и в щели между ними видно было тёмную воду. Женщина она была ещё крепкая, шестьдесят восьмой год, в плечах широкая, руки от весла и шеста — как у мужика. И язык — острый, что твоя коса.