ПАСЕКА | ТАЁЖНАЯ ИСТОРИЯ
Забытые тропы
ПАСЕКА | ТАЁЖНАЯ ИСТОРИЯ
24 159 просмотров · 1 месяц назад
Забытые тропы
4,55 тыс. подписчиков
24 159 просмотров · 1 месяц назад
Мёд в тот год встал густой, как смола на срубе, а сердце у Севастьяна Артемьевича было пусто. Он это чувствовал каждым утром, когда просыпался до света и лежал, слушая, как в трубе шебуршит остывший ветер. Семьдесят один прожил. Марфу схоронил три весны назад, детей Бог не дал. Осталась пасека деда, старый пёс да изба, что скрипит по ночам, будто и ей одиноко.
Лежал он и глядел в потолок, где по бревну шла знакомая трещина — сколько лет глядит, столько её и знает, как морщину на своей ладони. Печь за ночь остыла, тянуло от пола холодком, и одеяло на той стороне, где раньше спала Марфа, было ровное, непримятое. Он давно уж не перекладывался на середину. Всё лежал с краю, будто ждал, что она вот-вот вернётся и ляжет на своё место.
Медовый спас пришёл в Верхние Ключи по-хозяйски — с холодной росной зарёй, что к полудню оборачивалась тёплым золотым днём. В предгорьях Кузнецкого Алатау август такой: с утра иней на траве серебрит, а к обеду пчела гудит, как в июне. Севастьян встал, обулся в разношенные валяные чуни, накинул телогрейку и вышел на двор. Дымок, старый кобель дымчатой масти, лениво стукнул хвостом по крыльцу и потянулся.
— Ну что, сторож, — сказал старик хрипло. — Последний нынче качаем.
Он говорил вслух не от чудачества, а по привычке. С кем ещё поговорить-то. С пчёлами говорил, с псом, с портретом Марфы на комоде. Голос в пустой избе держал его на плаву, как жердь держит на воде. Замолчишь надолго — и заскучаешь так, что впору волком выть. А выть не годится: соседи услышат, скажут, спятил старый Кологрив.
Небо над горами стояло чистое, промытое, только у самых вершин цеплялся сизый туманец. Пахло влажной травой, дымком из чьей-то трубы за огородами да прелым листом из лога. Севастьян постоял на крыльце, вобрал этот воздух полной грудью — родной, знакомый до последней нотки, — и пошёл к омшанику. Ноги с утра не гнулись, колени поламывало, и он ступал осторожно, приноравливаясь, как ходят по тонкому льду.
Омшаник стоял на задах, вкопанный в косогор наполовину в землю. Севастьян отпер тяжёлый навесной замок, потянул дверь — та охнула на петлях, давно бы смазать надо, да руки не доходят. Пахнуло воском, прополисом и той особой медовой сыростью, какую ни с чем не спутаешь. Медогонка — дедова ещё, лужёная, с ручкой, отполированной множеством ладоней, — ждала посреди помещения. Рядом стопкой лежали рамки, вынутые с вечера, тяжёлые, запечатанные восковой печаткой доверху.
Работал он неспешно, как учил дед. Сперва распечатывал соты нагретым в кипятке ножом — вжик, и восковая крышечка сходила лентой, обнажая ячейки, полные тягучего света. Восковая стружка падала в таз, курчавилась, липла к пальцам. Потом ставил рамку в барабан, вторую — напротив, для равновесия, и крутил ручку. Мягко сперва, чтоб мёд не выбило рывком да соты не поломало. Дед за это по рукам бил в детстве: не гони, мол, пчела год трудилась, а ты в минуту загубишь.
— Не гони, — повторил Севастьян сам себе и усмехнулся в седую бороду.
Мёд пошёл по стенке барабана густой струёй, стекая на дно, к краник. Тёмный, гречишно-разнотравный, с горчинкой таёжного дягиля. Хороший мёд. Богатый год. А радости не было.